– Беляши-беляшики! Пирожки с картошкой, с головизной осетра! Горяченькие-пышные! Вкусные-аппетитные! Сковородочка шкворчит, ещё не остыла-а!!!
У стекляной пивнухи толпились алкаши-алкашики, разбирая жирную воблу по лоскутам: сначала отрывали брюхо, изымали и разжёвывали пузырь, потом кусками извлекали бордовую липкую икру, и затем уж под ледяное пиво смаковали янтарную спинку и хвостик…
Наконец Жорка почувствовал, что утренний чай со вчерашним пароходным пирожком, сохранённым Тамарой на завтрак, уже заскучали в брюхе и легонько, но настойчиво скулят, прося добавки. Довольный, окрылённый новым огромным миром, в который он так внезапно и удачно угодил, Жорка, ни на мгновенье не задумываясь о дороге, ничуть не заплутав, вернулся во двор.
Напоследок завернул к песочнице – повисеть на перекладине деревянного грибка. С некоторых пор, примерно с семи утра, он решил накачивать мускулы на всякий пожарный. Подпрыгнул, ухватился за косую перекладину и повис, пытаясь для начала подтянуть себя разочек-другой…
– Пять! – отчеканил кто-то за его спиной.
Жорка отпустил перекладину, спрыгнул на корточки и обернулся. И застыл: шагах в десяти от него стоял пацан, из тех, на кого глянешь и язык проглотишь.
У пацана на голове был куст. Ну, волосы, конечно, но курчаво-густые, как подстриженный куст жёсткой садовой изгороди. Посреди куста торчком стоял многоцветный карандаш, толстый, как бочонок, с круговыми пластмассовыми крючками; причём пацан делал вид, что так и надо и он понятия не имеет – что за хреновина там у него торчит и как туда попала.
– Провисел несчастных пять секунд, – доложил тот, – на идиотском грибке, не подтягиваясь. Хотя для этого есть настоящий турник во-он там, возле Говнярки.
Жорка с молчаливым изумлением смотрел, как пацан приближается. Бешеный, подумал опасливо. Люди, умеющие разговаривать длинными правильными фразами, ему вообще казались не совсем нормальными. Драться он по-прежнему не любил, хотя и понимал, что бывают безвыходные ситуации и на новом месте они непременно возникнут. Но не сейчас же, не в первый же день, не с городским же сумасшедшим: вон у него мозги повылезли, дыбом стоят. Оглянулся на всякий случай: в детской песочнице полно песка. Это хорошо.
– Здоро́во! – воскликнул клоун. Значит, точно будет цепляться, не успокоится, пока не наскочит. Тут главное не тушеваться, а сразу отбрить. Со сдержанным презрением Жорка сказал:
– Здоро́во. Ты бык, а я корова.
– Кто корова – ты? – удивился кустистый. – Может, ты просто – дурак?
Так, первый пошёл, подумал Жорка. Значит, деваться некуда. Он скинул курточку движением плеч, как в деревне парни перед дракой.
– Проверим? – предложил, набычившись. Тогда этот, с карандашом в башке, крикнул: «Ага, та-а-ак?! Сам напросился?! Щас получишь!» и, подобрав что-то с земли, ринулся на Жорку без всякого предупреждения, без разминки-разговору, а все ведь знают, что перед дракой разогрев требуется, любой дурак это знает! – налетел и шарахнул Жорку по скуле и губе чем-то твёрдым, сразу солёным, горячим, что потекло по подбородку. Жорка попятился, споткнулся о бортик песочницы и кувыркнулся назад.
Пацан ойкнул, выронил, что там было у него в руке, и испуганно глядел, как Жорка поднимается с карачек. Сейчас Жорка и сам бы охотно врезал этому гаду без всякого разогреву, но больно было ужасно! И лилось, лилось горячее, затекая в рот, струясь по подбородку. Вся рубашка на груди была уже мокрой. Можно представить, как будет вопить Тамара.
– Побежали! – крикнул этот кудрявый идиот, схватил Жорку за руку, вытянул из песочницы и помчался к дому. То есть не помчался, конечно: волок спотыкающегося Жорку за собой вверх по лестнице, той самой, что вела на галереи, тащил по длинной галерее в самый конец, а там снова на лестницу и ещё на пролёт, а с Жорки лилось и лилось без остановки. Его тошнило, тянуло сблевать, а придурок с карандашом на макушке (тот даже не покосился от беготни!) лепетал: «Дед зашьёт… щас дед зашьёт!!!» – будто речь шла не о разорванной губе, а о прорехе в штанах. При чём тут какой-то дед, который шьёт – портной, что ли? – Жорка не понимал. Он еле тащился на ослабевших ногах, испуганный таким количеством истекавшей из него крови.
Добежав до высокой, обитой чёрным дерматином двери, драчливый стал давить на кнопку звонка и одновременно бить по двери ногами, то правой, то левой, пока та не распахнулась.
– Агаша!!! Сгоги, холега!!!
На пороге стоял крепкий пузастый старик с гневно вытаращенными голубыми глазами и чуть ли не дыбом торчащей бородой.
Он перевёл взгляд на окровавленного Жорку, молча цапнул его за плечо и повлёк куда-то по длинному коридору мимо белых дверей – в белую, очень белую кафельную комнату. И всюду за Жоркой тянулась кровяная дорога. Там старик со стуком стал распахивать дверцы стенных шкафчиков, извлекать какие-то пузырьки и мелкие предметы, потом дотошно мыл и мыл руки с мылом, пока что-то там «кипятилось», а с Жорки всё текло и текло на голубые коврики. Потом старик, взявши обеими руками Жорку за уши, закинул ему голову, секунд пять рассматривал что-то, мыча при этом какую-то песню, и стал Жорку ворочать туда-сюда над раковиной, смывая с лица кровь. Пацан с именем Агаша (идиотским, как и весь его вид – разве есть такое имя?) слонялся под дверью и скулил, пытаясь что-то деду объяснить, на что тот со свежей яростью кричал свое: «Сгоги, холега!»
Прежде всего он сделал Жорке пребольнющий укол, и второй, и третий, так что у Жорки сами собой потекли слёзы… Но из-за этих уколов совсем скоро пол-лица, включая нос и подбородок, стало дубовым и бесчувственным, так что, когда дед, со своей торчащей, будто в опере приклеенной, бородой, стал протыкать Жоркину губу иголкой, было уже совсем не больно, было просто никак…
Наконец он аккуратно оттёр мальчику всё лицо салфеткой, противно пахнущей мамкиной водкой, заклеил пластырем штопку, стянул с него и выкинул в плетёную корзину в углу окровавленную рубашку. Соблаговолил взять из рук опального внука чистую майку и бережно, стараясь не задеть лицо, натянул на Жорку.
После чего Жорку повели в другую комнату, где широкие подоконники были заставлены горшками с красной и белой геранью, и уложили на топчан, который Агаша назвал женским именем софа… Его накрыли мягким клетчатым пледом и под голову подсунули очень мягкую подушку, в которой сразу сладко утопла Жоркина голова, но этого Жорка уже не почувствовал: мгновенно уснул, как засыпают дети только в очень безопасных местах…
Он спал, спал и спал, и во сне знал, что спит и спит, и хотел бы спать так долго, пока не забудется вся прошлая жизнь с мамкой, пока не забудется вонь её перегара и рвоты, грязи, кухонных отбросов с тараканьим воинством, пока не останутся только запахи этой квартиры, лавандовой подушки и лавандового пледа, и лёгкие запахи герани, что ли, или корицы… или печенья? да, коричного печенья из кухни, где звучали приглушённые голоса…
Он спал не сном, а лёгким течением и колыханием реки, и мимо него бежали по берегу сайгаки, превращаясь в разные цифры, которые сливались, меняясь в очертаниях, распадались и вновь сливались… – пока не треснул пронзительным воплем дверной звонок и в прихожей загремел уже знакомый надсадный голос.
– Макароныч! – кричала Тамара. – У вас тут мой ребёнок и он ранен?!
– Пгошу пгощения, уважаемая Тамага! Мальчики подгались, это бывает. Так что я вашего пагня лично подлатал. Болеть ему будет долго, останется тонкий шгам, но жить он будет.
– Макароныч! – кричала Тамара. – Я этого так не оставлю, Макароныч! Я не для того ребёнка привезла из деревни, чтобы его тут дырявили, резали и шили, Макароныч! Я так этого не оставлю!
– Бгосте, Тамага. Это нелепое недогазумение. Мальчики уже дгузья. Во избежание осложнений оставляю его у нас на денёк – понаблюдать…
И сразу в дверях комнаты, ещё плывущей в волнах лаванды, возник этот тип с дурацким именем Агаша: с виноватым видом, с крутой паклей мелкокудрявых волос на голове, в которых на сей раз застрял синий бумажный голубь.